1983 год, в хижине в лесу живут бородатый лесоруб Рэд (Николас Кейдж) и его возлюбленная Мэнди (Андреа Райзборо), украшенная тонким шрамом и любовью к фэнтэзи-палпу продавщица в местном магазинчике. Почти эдемовская идиллия - таким бы и был идеальный мир, сотворенный в 80-е, - рушится одним днем, когда по соседней дороге проезжает рыдван с кровавым нью-эйдж-культом. Лидер банды Иеремия (Лайнас Роуч), который то ли пообщался с богом, то ли стал им, примечает Мэнди и решает вписать её в потрепанный гарем, для чего в ход идут мистические ритуалы, демонические БДСМ-байкеры на ЛСД и пространный монолог о собственном сексуальном и спиритическом величии. Мэнди поднимает Иеремию насмех, за что прощается с жизнью. Рэд, на время уговоров и пыток привязанный во дворе колючей проволокой к импровизированному кресту, изготавливается мстить.
Второй фильм Паноса Косматоса, сына автора честных бэшек Джорджа П. Косматоса, неожиданно тепло встретили не только фанаты ретровейва, неоновых демонов и сновидческих пересказов эпохи видеосалонов, но и критики, которые восемь лет назад дружно хоронили «По ту сторону черной радуги» - тот же трип, только в профиль. «Мэнди» всё так же со зрителем не цацкается, но и не заигрывает: ровно час Рэд и Мэнди ведут задушевные беседы, еще ровно столько же низверженный из семейного Рая лесоруб мстит с применением арбалета, топора, бензопилы и мозолистых лапищ. Ожидания зрителя Косматосу, строго говоря, до сиреневой звезды: в кино он пришел не только по зову крови и синефильскому проклятию, но и ради борьбы с внутренними демонами. «Радугу» он снял в качестве терапии от затянувшейся депрессии после смерти отца (да и не только).
«Мэнди» тоже в какой-то степени терапия, сеанс гипноза и форточка в чужую грезу. Как три «ведьмы» почти в середине фильма предлагают Мэнди присоединиться к их сну, так и Косматос приглашает зрителя заглянуть в варево собственных сновидений, фантазмов и одержимостей, где всё говорит (кино)языком 70-80-хх. Однако там, где у дельцов поскупее получаются «Очень странные дела», у Косматоса обнаруживается выход в чистый миф, который каждая эпоха фиксировала и описывала по-своему.
Отдающие эксплотейшеном поединки на бензопилах здесь поданы с олимпийским величием и в цветовой гамме вечеринки сталеваров, а у невзыскательного сюжетного атавизма в духе rape-revenge - дыхание античной трагедии с вкраплениями нью-эйджа. Наконец, выбирая любимую планету, Рэд сначала называет Сатурн (самое изученное небесное тело, как замечает Мэнди), а потом Галактуса - могучего пожиратели планет из комиксов Marvel. По иронии, именно им, разумеется, герою вскоре и предстоит стать: как и Галактус, овдовевший дровосек пытается заглушить зияющий голод по любви, которую тут постепенно замещает «космическая тьма».
И тут Косматос проявляет, пожалуй, ключевой свой талант: под льющуюся без перерыва музыку покойного Йохана Йоханнссона, недавно скончавшегося от передозировки, он сталкивает в кадре мифы свежие и бывалые. В незамысловатых тропах почти полувековой давности он обнаруживает и пересказанную на языке дешевой литературы христианскую идиллию, и отблески античной ярости (Рэд, безусловно, оборачивается злым скандинавским богом), которая способна испепелить и потусторонний сатанизм, и сгнивший от гордыни нью-эйдж.
И всё это - в облаке тягучего дурмана, который, как и любая греза, запросто внешнего наблюдателя может отторгнуть - неспешностью, избыточностью, выбором эстетических координат и издевательской зацикленностью на себе. В этом подсознательном нарциссизме Косматос неожиданно напоминает и Ходоровски с его «Святой горой» (тоже, к слову, путеводителем по извращенному миру божественного), и Дэвида Линча, упаковывающего сны нации в жутко-уморительные маскультурные глюки, и Роба Зомби, складывающего картины из хоррор-классики, и Николаса Виндинга-Рефна, который вжал в пол педаль семидесятнического ретровейва через несколько лет после Косматовского дебюта.
Однако «Мэнди», при всех возможных раздражителях - тот случай, когда частный сон умудряется подключиться к всемирному лабиринту сновидений и заставить в себя всматриваться. Не считая визуальной нажористости, картина берет и не устаревающей терапевтической бравадой: «Лучше сгореть, чем угаснуть», человеческое эго способно пробудить в другом языческую ярость, любовь горячее смерти. Тысячеликий Джозеф Кэмпбелл уж наверняка был бы доволен такой коллекцией героев и мифов, новые образчики которых Панос Косматос откопал еще и во взрыхленной ностальгией почве 70-80-х.